Глава I
Глава II
Глава III
Глава IV
Глава V
Глава VI
Глава VII
Глава VIII
ГЛАВА ПЯТАЯ
О, не знай сих страшных снов
Ты, моя Светлана!
Жуковский
I
В тот год осенняя погода
Стояла долго на дворе,
Зимы ждала, ждала природа.
Снег выпал только в январе
На третье в ночь. Проснувшись рано,
В окно увидела Татьяна
Поутру побелевший двор,
Куртины, кровли и забор,
На стеклах легкие узоры,
Деревья в зимнем серебре,
Сорок веселых на дворе
И мягко устланные горы
Зимы блистательным ковром.
Все ярко, все бело кругом.
II
Зима!.. Крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь;
Его лошадка, снег почуя,
Плетется рысью как-нибудь;
Бразды пушистые взрывая,
Летит кибитка удалая;
Ямщик сидит па облучке
В тулупе, в красном кушаке.
Вот бегает дворовый мальчик,
В салазки жучку посадив,
Себя в коня преобразив;
Шалун уж заморозил пальчик:
Ему и больно и смешно,
А мать грозит ему в окно...
III
Но, может быть, такого рода
Картины вас не привлекут:
Все это низкая природа;
Изящного не много тут.
Согретый вдохновенья богом,
Другой поэт роскошным слогом
Живописал нам первый снег
И все оттенки зимних нег;
Он вас пленит, я в том уверен,
Рисуя в пламенных стихах
Прогулки тайные в санях;
Но я бороться не намерен
Ни с ним покамест, ни с тобой,
Певец финляндки молодой!
IV
Татьяна (русская душою,
Сама не зная почему)
С ее холодною красою
Любила русскую зиму,
На солнце иней в день морозный,
И сани, и зарею поздней
Сиянье розовых снегов,
И мглу крещенских вечеров.
По старине торжествовали
В их доме эти вечера:
Служанки со всего двора
Про барышень своих гадали
И им сулили каждый год
Мужьев военных и поход.
V
Татьяна верила преданьям
Простонародной старины,
И снам, и карточным гаданьям,
И предсказаниям луны.
Ее тревожили приметы;
Таинственно ей все предметы
Провозглашали что-нибудь,
Предчувствия теснили грудь.
Жеманный кот, на печке сидя,
Мурлыча, лапкой рыльце мыл:
То несомненный знак ей был,
Что едут гости. Вдруг увидя
Младой двурогий лик луны
На небе с левой стороны,
VI
Она дрожала и бледнела.
Когда ж падучая звезда
По небу темному летела
И рассыпалася,— тогда
В смятенье Таня торопилась,
Пока звезда еще катилась,
Желанье сердца ей шепнуть.
Когда случалось где-нибудь
Ей встретить черного монаха
Иль быстрый заяц меж полей
Перебегал дорогу ей,
Не зная, что начать со страха,
Предчувствий горестных полна,
Ждала несчастья уж она.
VII
Что ж? Тайну прелесть находила
И в самом ужасе она:
Так нас природа сотворила,
К противуречию склонна.
Настали святки. То-то радость!
Гадает ветреная младость,
Которой ничего не жаль,
Перед которой жизни даль
Лежит светла, необозрима;
Гадает старость сквозь очки
У гробовой своей доски,
Все потеряв невозвратимо;
И все равно: надежда им
Лжет детским лепетом своим.
VIII
Татьяна любопытным взором
На воск потопленный глядит:
Он чудно вылитым узором
Ей что-то чудное гласит;
Из блюда, полного водою,
Выходят кольцы чередою;
И вынулось колечко ей
Под песенку старинных дней:
«Там мужички-то всё богаты,
Гребут лопатой серебро,
Кому поем, тому добро
И слава!» Но сулит утраты
Сей песни жалостный напев;
Милей кошурка сердцу дев.
IX
Морозна ночь, все небо ясно;
Светил небесных дивный хор
Течет так тихо, так согласно...
Татьяна на широкий двор
В открытом платьице выходит,
На месяц зеркало наводит;
Но в темном зеркале одна
Дрожит печальная лупа...
Чу... снег хрустит... прохожий; дева
К нему на цыпочках летит,
И голосок ее звучит
Нежней свирельного напева:
Как ваше имя? Смотрит он
И отвечает: Агафон.
X
Татьяна, по совету няни
Сбираясь ночью ворожить,
Тихонько приказала в бане
На два прибора стол накрыть;
Но стало страшно вдруг Татьяне..
И я — при мысли о Светлане
Мне стало страшно — так и быть,
С Татьяной нам не ворожить.
Татьяна поясок шелковый
Сняла, разделась и в постель
Легла. Над нею вьется Лель,
А под подушкою пуховой
Девичье зеркало лежит.
Утихло все. Татьяна спит.
XI
И спится чудный сон Татьяне.
Ей снится, будто бы она
Идет по снеговой поляне,
Печальной мглой окружена;
В сугробах снежных перед нею
Шумит, клубит волной своею
Кипучий, темный и седой
Поток, не скованный зимой;
Две жердочки, склеены льдиной,
Дрожащий, гибельный мосток,
Положены через поток;
И пред шумящею пучиной,
Недоумения полна,
Остановилася она.
XII
Как на досадную разлуку,
Татьяна ропщет на ручей;
Не видит никого, кто руку
С той стороны подал бы ей;
Но вдруг сугроб зашевелился.
И кто ж из-под него явился?
Большой, взъерошенный медведь;
Татьяна ах! а он реветь,
И лапу с острыми когтями
Ей протянул; она скрепясь
Дрожащей ручкой оперлась
И боязливыми шагами
Перебралась через ручей;
Пошла — и что ж? медведь за ней!
XIII
Она, взглянуть назад не смея,
Поспешный ускоряет шаг;
Но от косматого лакея
Не может убежать никак;
Кряхтя, валит медведь несносный;
Пред ними лес; недвижны сосны
В своей нахмуренной красе;
Отягчены их ветви все
Клоками снега; сквозь вершины
Осин, берез и лип нагих
Сияет луч светил ночных;
Дороги нет; кусты, стремнины
Метелью все занесены,
Глубоко в снег погружены.
XIV
Татьяна в лес; медведь за нею;
Снег рыхлый по колено ей;
То длинный сук ее за шею
Зацепит вдруг, то из ушей
Златые серьги вырвет силой;
То в хрупком снеге с ножки милой
Увязнет мокрый башмачок;
То выронит она платок;
Поднять ей некогда; боится,
Медведя слышит за собой,
И даже трепетной рукой
Одежды край поднять стыдится;
Она бежит, он все вослед,
И сил уже бежать ей нет.
XV
Упала в снег; медведь проворно
Ее хватает и несет;
Она бесчувственно-покорна,
Не шевельнется, не дохнет;
Он мчит ее лесной дорогой;
Вдруг меж дерев шалаш убогой;
Кругом все глушь; отвсюду он
Пустынным снегом занесен,
И ярко светится окошко,
И в шалаше и крик и шум;
Медведь промолвил: «Здесь мой кум:
Погрейся у него немножко!»
И в сени прямо он идет
И на порог ее кладет.
XVI
Опомнилась, глядит Татьяна:
Медведя нет; она в сенях;
За дверью крик и звон стакана,
Как на больших похоронах;
Не видя тут ни капли толку,
Глядит она тихонько в щелку,
И что же видит?.. за столом
Сидят чудовища кругом:
Один в рогах с собачьей мордой,
Другой с петушьей головой,
Здесь ведьма с козьей бородой,
Тут остов чопорный и гордый,
Там карла с хвостиком, а вот
Полужуравль и полукот.
XVII
Еще страшней, еще чуднее:
Вот рак верхом на пауке,
Вот череп на гусиной шее
Вертится в красном колпаке,
Вот мельница вприсядку пляшет
И крыльями трещит и машет;
Лай, хохот, пенье, свист и хлоп,
Людская молвь и конский топ!
Но что подумала Татьяна,
Когда узнала меж гостей
Того, кто мил и страшен ей,
Героя нашего романа!
Онегин за столом сидит
И в дверь украдкою глядит.
XVIII
Он знак подаст — и все хлопочут;
Он пьет — все пьют и все кричат;
Он засмеется — все хохочут;
Нахмурит брови — все молчат;
Он там хозяин, это ясно:
И Тане уж не так ужасно,
И, любопытная, теперь
Немного растворила дверь...
Вдруг ветер дунул, загашая
Огонь светильников ночных;
Смутилась шайка домовых;
Онегин, взорами сверкая,
Из-за стола, гремя, встает;
Все встали; он к дверям идет.
XIX
И страшно ей; и торопливо
Татьяна силится бежать:
Нельзя никак; нетерпеливо
Метаясь, хочет закричать:
Не может; дверь толкнул Евгений:
И взорам адских привидений
Явилась дева; ярый смех
Раздался дико; очи всех,
Копыты, хоботы кривые,
Хвосты хохлатые, клыки,
Усы, кровавы языки,
Рога и пальцы костяные,
Всё указует на нее,
И все кричат: мое! мое!
XX
Мое! — сказал Евгений грозно,
И шайка вся сокрылась вдруг;
Осталася во тьме морозной
Младая дева с ним сам-друг;
Онегин тихо увлекает
Татьяну в угол и слагает
Ее па шаткую скамью
И клонит голову свою
К ней на плечо; вдруг Ольга входит,
За нею Ленский; свет блеснул;
Онегин руку замахнул,
И дико он очами бродит,
И незваных гостей бранит;
Татьяна чуть жива лежит.
XXI
Спор громче, громче; вдруг Евгений
Хватает длинный нож, и вмиг
Повержен Ленский; страшно тени
Сгустились; нестерпимый крик
Раздался... хижина шатнулась...
И Таня в ужасе проснулась...
Глядит, уж в комнате светло;
В окне сквозь мерзлое стекло
Зари багряный луч играет;
Дверь отворилась. Ольга к ней,
Авроры северной алей
И легче ласточки, влетает;
«Ну, говорит, скажи ж ты мне,
Кого ты видела во сне?»
XXII
Но та, сестры не замечая,
В постеле с книгою лежит,
За листом лист перебирая,
И ничего не говорит.
Хоть не являла книга эта
Ни сладких вымыслов поэта,
Ни мудрых истин, ни картин,
Но ни Виргилий, ни Расин,
Ни Скотт, ни Байрон, ни Сепека,
Ни даже Дамских Мод Журнал
Так никого не занимал:
То был, друзья, Мартын Задека,
Глава халдейских мудрецов,
Гадатель, толкователь снов.
XXIII
Сие глубокое творенье
Завез кочующий купец
Однажды к ним в уединенье
И для Татьяны наконец
Его с разрозненной «Мальвиной»
Он уступил за три с полтиной,
В придачу взяв еще за них
Собранье басен площадных,
Грамматику, две Петриады
Да Мармонтеля третий том.
Мартын Задека стал потом
Любимец Тани... Он отрады
Во всех печалях ей дарит
И безотлучно с нею спит.
XXIV
Ее тревожит сновиденье.
Не зная, как его понять,
Мечтанья страшного значенье
Татьяна хочет отыскать.
Татьяна в оглавленье кратком
Находит азбучным порядком
Слова: бор, буря, ведьма, ель,
Еж, мрак, мосток, медведь, метель
И прочая. Ее сомнений
Мартын Задека не решит;
Но сон зловещий ей сулит
Печальных много приключений.
Дней несколько она потом
Все беспокоилась о том.
XXV
Но вот багряною рукою
Заря от утренних долин
Выводит с солнцем за собою
Веселый праздник именин.
С утра дом Лариных гостями
Весь полон; целыми семьями
Соседи съехались в возках,
В кибитках, в бричках и в санях.
В передней толкотня, тревога;
В гостиной встреча новых лиц,
Лай мосек, чмоканье девиц,
Шум, хохот, давка у порога,
Поклоны, шарканье гостей,
Кормилиц крик и плач детей.
XXVI
С своей супругою дородной
Приехал толстый Пустяков;
Гвоздин, хозяин превосходный,
Владелец нищих мужиков;
Скотинины, чета седая,
С детьми всех возрастов, считая
От тридцати до двух годов;
Уездный франтик Петушков,
Мой брат двоюродный, Буянов,
В пуху, в картузе с козырьком
(Как вам, конечно, он знаком),
И отставной советник Флянов,
Тяжелый сплетник, старый плут,
Обжора, взяточник и шут.
XXVII
С семьей Панфила Харликова
Приехал и мосье Трике,
Остряк, недавно из Тамбова,
В очках и в рыжем парике.
Как истинный француз, в кармане
Трике привез куплет Татьяне
На голос, знаемый детьми:
Reveillez-vous, belle endormie.
Меж ветхих песен альманаха
Был напечатан сей куплет;
Трике, догадливый поэт,
Его на свет явил из праха,
И смело вместо belle Nina
Поставил belle Tatiana.
XXVIII
И вот из ближнего посада
Созревших барышень кумир,
Уездных матушек отрада,
Приехал ротный командир;
Вошел... Ах, новость, да какая!
Музыка будет полковая!
Полковник сам ее послал.
Какая радость: будет бал!
Девчонки прыгают заране;
Но кушать подали. Четой
Идут за стол рука с рукой.
Теснятся барышни к Татьяне;
Мужчины против; и, крестясь,
Толпа жужжит, за стол садясь.
XXIX
На миг умолкли разговоры;
Уста жуют. Со всех сторон
Гремят тарелки и приборы
Да рюмок раздается звон.
Но вскоре гости понемногу
Подъемлют общую тревогу.
Никто не слушает, кричат,
Смеются, спорят и пищат.
Вдруг двери настежь. Ленский входит,
И с ним Онегин. «Ах, творец! —
Кричит хозяйка: — наконец!»
Теснятся гости, всяк отводит
Приборы, стулья поскорей;
Зовут, сажают двух друзей.
XXX
Сажают прямо против Тани,
И, утренней луны бледней
И трепетней гонимой лани,
Она темнеющих очей
Не подымает: пышет бурно
В ней страстный жар; ей душно, дурно;
Она приветствий двух друзей
Не слышит, слезы из очей
Хотят уж капать; уж готова
Бедняжка в обморок упасть;
Но воля и рассудка власть
Превозмогли. Она два слова
Сквозь зубы молвила тишком
И усидела за столом,
XXXI
Траги-нервических явлений,
Девичьих обмороков, слез
Давно терпеть не мог Евгений:
Довольно их он перенес.
Чудак, попав на пир огромный,
Уж был сердит. Но, девы томной
Заметя трепетный порыв,
С досады взоры опустив,
Надулся он и, негодуя,
Поклялся Ленского взбесить
И уж порядком отомстить.
Теперь, заране торжествуя,
Он стал чертить в душе своей
Карикатуры всех гостей.
XXXII
Конечно, не один Евгений
Смятенье Тани видеть мог;
Но целью взоров и суждений
В то время жирный был пирог
(К несчастию, пересоленный);
Да вот в бутылке засмоленной,
Между жарким и блан-манже,
Цимлянское несут уже;
За ним строй рюмок узких, длинных,
Подобно талии твоей,
Зизи, кристалл души моей,
Предмет стихов моих невинных,
Любви приманчивый фиал,
Ты, от кого я пьян бывал!
XXXIII
Освободясь от пробки влажной,
Бутылка хлопнула; вино
Шипит; и вот с осанкой важной,
Куплетом мучимый давно,
Трике встает; пред ним собранье
Хранит глубокое молчанье.
Татьяна чуть жива; Трике,
К ней обратясь с листком в руке,
Запел, фальшивя. Плески, клики
Его приветствуют. Она
Певцу присесть принуждена;
Поэт же скромный, хоть великий,
Ее здоровье первый пьет
И ей куплет передает.
XXXIV
Пошли приветы, поздравленья;
Татьяна всех благодарит.
Когда же дело до Евгенья
Дошло, то девы томный вид,
Ее смущение, усталость
В его душе родили жалость:
Он молча поклонился ей,
Но как-то взор его очей
Был чудно нежен. Оттого ли,
Что он и вправду тронут был,
Иль он, кокетствуя, шалил,
Невольно ль, иль из доброй воли,
Но взор сей нежность изъявил:
Он сердце Тани оживил.
XXXV
Гремят отдвинутые стулья;
Толпа в гостиную валит:
Так пчел из лакомого улья
На ниву шумный рой летит.
Довольный праздничным обедом,
Сосед сопит перед соседом;
Подсели дамы к камельку;
Девицы шепчут в уголку;
Столы зеленые раскрыты:
Зовут задорных игроков
Бостон и ломбер стариков,
И вист, доныне знаменитый,
Однообразная семья,
Все жадной скуки сыновья.
XXXVI
Уж восемь робертов сыграли
Герои виста; восемь раз
Они места переменяли;
И чай несут. Люблю я час
Определять обедом, чаем
И ужином. Мы время знаем
В деревне без больших сует:
Желудок — верный наш брегет;
И кстати я замечу в скобках,
Что речь веду в моих строфах
Я столь же часто о пирах,
О разных кушаньях и пробках,
Как ты, божественный Омир,
Ты, тридцати веков кумир!
XXXVII, XXXVIII, XXXIX
Но чай несут; девицы чинно
Едва за блюдечки взялись,
Вдруг из-за двери в зале длинной
Фагот и флейта раздались.
Обрадован музыки громом,
Оставя чашку чаю с ромом,
Парис окружных городков,
Подходит к Ольге Петушков,
К Татьяне Ленский; Харликову,
Невесту переспелых лет,
Берет тамбовский мой поэт,
Умчал Буянов Пустякову,
И в залу высыпали все.
И бал блестит во всей красе.
XL
В начале моего романа
(Смотрите первую тетрадь)
Хотелось вроде мне Альбана
Бал петербургский описать;
Но, развлечен пустым мечтаньем,
Я занялся воспоминаньем
О ножках мне знакомых дам.
По вашим узеньким следам,
О ножки, полно заблуждаться!
С изменой юности моей
Пора мне сделаться умней,
В делах и в слоге поправляться,
И эту пятую тетрадь,
От отступлений очищать.
XLI
Однообразный и безумный,
Как вихорь жизни молодой,
Кружится вальса вихорь шумный;
Чета мелькает за четой.
К минуте мщенья приближаясь,
Онегин, втайне усмехаясь,
Подходит к Ольге. Быстро с ней
Вертится около гостей,
Потом на стул ее сажает,
Заводит речь о том, о сем;
Спустя минуты две потом
Вновь с нею вальс он продолжает;
Все в изумленье. Ленский сам
Не верит собственным глазам.
XLII
Мазурка раздалась. Бывало,
Когда гремел мазурки гром,
В огромной зале все дрожало,
Паркет трещал под каблуком.
Тряслися, дребезжали рамы;
Теперь не то: и мы, как дамы,
Скользим по лаковым доскам.
Но в городах, по деревням
Еще мазурка сохранила
Первоначальные красы:
Припрыжки, каблуки, усы
Всё те же: их не изменила
Лихая мода, наш тиран,
Недуг новейших россиян.
XLIII, XLIV
Буянов, братец мой задорный,
К герою нашему подвел
Татьяну с Ольгою; проворно
Онегин с Ольгою пошел;
Ведет ее, скользя небрежно,
И, наклонясь, ей шепчет нежно
Какой-то пошлый мадригал,
И руку жмет — и запылал
В ее лице самолюбивом
Румянец ярче. Ленский мой
Все видел: вспыхнул, сам не свой;
В негодовании ревнивом
Поэт конца мазурки ждет
И в котильон ее зовет.
XLV
Но ей нельзя. Нельзя? Но что же?
Да Ольга слово уж дала
Онегину. О боже, боже!
Что слышит он? Она могла...
Возможно ль? Чуть лишь из пеленок,
Кокетка, ветреный ребенок!
Уж хитрость ведает она,
Уж изменять научена!
Не в силах Ленский снесть удара;
Проказы женские кляня,
Выходит, требует коня
И скачет. Пистолетов пара,
Две пули — больше ничего —
Вдруг разрешат судьбу его.
Chapter I
Chapter II
Chapter III
Chapter IV
Chapter V
Chapter VI
Chapter VII
Chapter VIII
CHAPTER FIVE
Never know such terrible dreams,
You, my dear Svetlana.
Zhukovsky
I
That year the weary autumn weather
Stood long outside, was loath to go;
While nature waited, waited winter,
But only in January came the snow.
Ere dawn, the third. And early waking,
Tatyana saw, as day was breaking,
The whitened yard, the barns and sheds,
White roofs and fences and flower-beds,
The panes with feathery patterns smothered.
In wintry silver stood the trees,
With merry magpies, which nought can freeze,
And the distant hills were lightly covered
With winter's carpet, brilliant, wide.
And all was bright, all white outside.
II
Winter! The peasant celebrating
Renews the track as his flat sled jogs;
His nag, the snowy air inhaling,
Somehow trots out, or homeward plods;
Two downy ruts in the roadway crushing,
There flies the kibitka, swiftly rushing,
The coachman upon his box sits brash.
In his sheep-skin coat and bright red sash.
A servant-boy not a moment lingers,
On the sledge his puppy he has sat,
Himself becomes the horse like that.
The rascal's already frozen his fingers.
They tingle with pain, and yet he laughs.
While mother threatens him through the glass...
III
But, it may be, this kind of picture
Does not attract you very much;
All this is of a lowly nature,
There's not much elegance here, as such.
Another poet, with splendid phrases.
With God-warmed inspiration amazes,
In painting a picture of first fresh snow,
All shades of winter delights can show.
He'll capture you, of that I'm certain.
Drawing with ardent, fiery line
Clandestine outings on sledges fine;
But I won't contend with any person,
Not with him, nor meanwhile be it said,
With you, young poet of the Finnish maid.
IV
Tatyana (heart and soul true Russian,
But even herself not knowing why),
Loved winter in the Russian fashion,
With its cold beauty beneath blue sky.
Hoar-frost in sunshine, the weather freezing,
And sledges, and rose-pink snowfields pleasing,
In the last red glow as sunset leaves;
And the darkness of Epiphany eves;
In the old-time manner are celebrated
These festive evenings in their home:
The servants from all the courtyards come,
Their mistresses' fortunes tell, elated,
And promise them every year, as before,
Soldier husbands who go to the war.
V
Tatyana believed in superstitions
Of the simple people, from olden days,
And in telling fortunes by cards, and visions,
And in lunar forecasts according to phase.
By signs and tokens she was excited,
All objects strangely her delighted,
To her some unknown thing expressed;
Presentiments crowded in her breast.
The affected cat. on the warm stove sitting,
Purring and washing its nose with its paw -
In that an undoubted sign she saw
That guests would come. And suddenly seeing
The crescent moon in the heavens ride
With two sharp horns, on her left side,
VI
She'd turn quite pale, and tremble all over;
And when she saw a falling star
Which cut across the skies above her
And spread its tail on horizons far,
Then Tanya hastened in confusion,
While still the star met no conclusion,
To whisper to it her heart's desire.
But if she met by chance somewhere
A monk or nun in black robe shrouded,
Or some swift hare from the cornfield, say,
Should run unexpected across her way,
Her mind at once with fear was clouded.
And full of sorry presentiment
She waited misfortune by fate so sent.
VII
Yet... Charms of mystery she discovered
In that same terror unconfined;
So nature created us and others.
To contradictions much inclined.
The Yule-tide days begin. What a blessing!
Light-minded youth starts games of guessing,
Before it nothing to regret,
But life's long roadway, stretched ahead,
Lies bright and boundless, calling, burning;
Old age too, guesses through its specs,
By its very coffin-lid reflects,
Though all is lost beyond returning,
Yet nonetheless, still hope to them
Whispers its childish babble again.
VIII
Tatyana, with inquisitive glances
Looks on when melted candle-wax falls;
Its wonderful patterns, so it chances,
Some wonderful thing to her recalls.
From the dish of water which rings were dropped in,
One after another they came popping;
And when her own comes out once more
They sing the song from days of yore:
"Oh, there the peasants are all wealthy,
And silver in spadefuls out they pitch,
The one we sing to will be rich
And famous!" but a fate more deathly
The chorus promises ere long.
The girls prefer the Pussy-cat song.
IX
A frosty night: All bright in the heavens;
The marvellous choir of heavenly lights
Roll on so quietly, smooth and even...
Tatyana on the courtyard wide
Goes out in low-cut dress, no horror,
Towards the moon directs her mirror,
But in that mirror dark, alone,
No husband sees, just the trembling moon.
But hark!., snow crunches... there goes a stranger.
The maiden to him on tip-toe flies.
Her little voice rings question-wise,
More tender than the flute's soft languor:
"What is your name?" And he looks on,
And then replies: "It's Agafon."
X
Tatyana, with Nanny to support her,
Prepared one night some magic to do.
And in the bath-house quietly ordered
The table to be laid for two.
But suddenly fear o'ercame Tatyana,
And I, at the thought of dear Svetlana,
I too was scared - so let it be...
With Tatyana no magic shall we sea
Her silken girdle first untying,
She got undressed and went to bed,
And Lei wove spells above her head,
While 'neath her downy pillow lying
Her maiden's mirror at hand she keeps.
All becomes quiet. Now Tanya sleeps.
XI
And soon Tatyana falls a-dreaming
A wondrous dream; it seems that she
Walks o'er a field with snow-drifts gleaming,
Surrounded by darkness and mystery.
Among the snow-drifts right before her
There bubbles and bubbles rippling water,
All seething dark, and icy-grey,
A stream not chained by winter's way;
Two poles in icy floes are sticking -
A shaky, dangerous affair -
Are thrown across the current there,
And before this gap and makeshift bridging,
Full of perplexity, frightened too
She stopped, not knowing what to do.
XII
As at a vexing parting hindrance
Tatyana grumbles at the stream,
Not seeing anyone of assistance, —
A hand from the other side, I mean.
But stay! The snowdrift starts a-stirring.
And what from 'neath it is appearing?
A huge and shaggy-coated bear;
Tatyana screams, he gives a roar,
And then his paw, with sharp claws ready
He stretches out; she holds it fast
With trembling hand, and moves at last,
And so with timid step unsteady
Her way across the bridge she finds:
Goes on - and then! The bear's behind!
XIII
And Tanya did not dare look backward,
And speedily increased her pace;
But from her shaggy-coated lackey
Could not escape in any ways.
With grunts the unbearable bear was waddling;
Before them forest, and pines un-nodding
In all their solemn beauty frown,
Their needles branches all loaded down
With clumps of snow, and through the summits
Of aspen, birch, and naked lime
The rays of nightly lampions shine.
No road ahead; the bushes and hummocks
By blizzards are covered in snow-drifts high,
And deep in glittering snow they lie.
XIV
In the woods goes Tanya; the bear still follows;
The crumbling snow comes up to her knees,
Here some long branch sweeps o'er her shoulders,
And catches at them, and twigs of trees
Snatch forcefully at her golden ear-rings,
And there soft snow, from the foot of our dearest
Pulls off an already soaking shoe,
And then she loses her kerchief too -
Can't stop to pick it up, she's frightened,
Still hearing the bear, you understand,
And even with her trembling hand
Ashamed to lift her dress-hems whitened;
She hastes, and after her he comes,
And now, tired out, she no longer runs.
XV
hi the snow she falls, the bear, expedient,
Lifts Tanya up, and carries her,
While she is senselessly obedient,
And doesn't breathe, and doesn't stir.
He rushes along the forest pathways,
Where mid the trees stands a hut of branches;
All round is wild, and on every side
The snow-drifts stretch both far and wide,
But one small window shows up brightly,
Inside there's noise and cries no end.
The bear says: "Here's my bosom friend,
Rest here with him, and warm up slightly!"
And straight to the inner porch he sways,
And on the threshold Tanya lays.
XVI
Recovering, Tanya round her glances:
She's in the porch alone, no beast,
Inside ring cries and the clink of glasses,
Such as one hears at a funeral feast.
One grain of reason here not seeing,
She quietly through a crack starts peeping.
And what a sight!... At the table sat
Are a crowd of monsters, thins' and tat,
One has horns, and a doggish muzzle,
Another has the head of a cock,
And here's a witch a goat's beard, look!
And here proud skeletons sit and guzzle.
And there's a dwarf, with a tail at that,
And this one here's half-crane, half-cat.
XVII
And still more frightful, still more wondrous:
Here's a crab which on a spider rides,
And here a skull on a goose-neck wanders,
Goes whirling in a red cap besides,
And here a windmill dances tapping,
With creaking wings goes fluttering, flapping.
Howls, laughter, singing, whistling gay.
And human words, and horse's neigh!
But what was Tanya's deep amazement.
When she recognised among the guests
The one she feared and loved the best,
The hero of our novel, Onegin!
Yes, there at table he sat, what's more,
Began stealthily glancing at the door.
XVIII
He gives a sigh - all bustle after,
He drinks - all drink, all start a riot.
He starts to laugh - they roar with laughter,
He starts to frown - and all are quiet.
It's very clear that he's the master,
And Tanya, not fearing now disaster.
Inquisitively begins, alack,
To open the door - the merest crack...
And a sudden wind comes swiftly dashing,
And swiftly all the lamps are dowsed;
The mob of house-sprites got confused;
Onegin, with his eyes a-flashing.
And shouting, from the table rose;
All stood: towards the door he goes.
XIX
And she is scared, and so she hastens
And tries her hardest to run again,
But cannot move, and with impatience
She writhes, and tries to scream, in vain...
Eugene throws open the door and gestures,
And to the gaze of those hellish spectres
Appears the maid. And laughter flies
Re-echoing wildly, and all eyes,
And horny hooves, and crooked noses,
And tufted tails, and furious fangs,
And whimsy whiskers, and blood-red tongues,
And crumpled horns, and fingers bony
All point towards her at one time,
And all are screeching: "Mine! Mine! Mine!"
XX
"Mine!" - cried Onegin; his voice was threatening,
And the whole mob just disappeared,
And there remained in the darkness deadening
The young maid only with him, his dear.
Onegin quietly carried the maiden
Into a comer, and there he laid her
Upon a shaky wooden bench,
And on her shoulder his head he bent.
Suddenly Olga hurriedly entered,
Behind her Lensky, with lantern stands.
Onegin waves them off with his hands,
And looks with wandering eyes demented,
And swears at his unwelcome guests,
While Tanya scarce alive still rests.
XXI
They quarrelled still louder. Onegin, maddened,
Seized a long knife - a momentary gleam -
Struck down was Lensky, and fearful shadows
Deepened. One unbearable scream
Re-echoed far... The hovel was shaken.
And Tanya in wide-eyed terror awakened...
She looked - in her room 'twas light again,
And through the window's frosty pane
The crimson rays of dawn were playing.
The door flew open, and Olga she saw,
Yet redder than the northern dawn,
And lighter than a swallow flying:
"Well, tell me! Something exciting it seems!
Who did you see, then, in your dreams?"
ХХП
But she, not noticing her sister,
With book in hand lay in her bed,
And only fingered pages whisper,
While not a single word she said.
That book was not, if you must know it,
The sweet inventions of some poet,
No wise truths there, no pictures seen,
It was not Virgil, nor Racine,
Nor Seneca, nor Scott, nor Byron,
Nor even the Fashion Journal, say, -
Nobody reads them in that way.
It was, friends, Martin Zadek's inspiring,
The wisest Chaldean master-sage,
With dreams explained on every page.
ХХШ
Ibis book, a most profound creation,
A wandering peddlar brought, who passed
One day by them in their isolation,
And for Tatyana then, at last
With a not quite complete "Malvina"
At three-and-a-half he ceded cheaper,
Though in addition for them he took
Some vulgate fables, a grammar-book,
Two "Petriads", and to make full measure
Took Marmontel's third tome, the same.
Then Martin Zadek quite soon became
Tatyana's favourite… And much pleasure
In all her sorrows for her he kept,
And with her indivisibly slept.
XXIV
She's troubled by what she's just been dreaming,
Unable to solve it in her mind.
The dream's most dreadful, frightening meaning
Tatyana wishes somehow to find.
In the index, running down the border,
Are subjects in alphabetical order:
Bear, blizzard, bridge, and dark, and fir,
And forest and hedgehog and witch there were,
And so on. But her doubts unmentioned
Martin Zadek can't solve nor ease.
But her bad dream foretells, she sees,
So many sorrowful adventures.
And for a few days after that,
Uneasy and troubled Tanya sat.
XXV
But see, with crimson hand Aurora
Out of the morning valleys leads
The sun, and Tanya sees before her
The festive name-day, and is pleased.
From morning on their house is swarming;
Whole families come, a convoy forming,
With neighbours round, in sledded cart,
Kibitka, brichka, or sleigh they start.
The hall is packed with excited gentry,
In the drawing-room new people meet.
The puppies' bark, girls' kisses sweet,
Noise and laughter, a crush at the entry,
Bows, and shuffling guests in tails,
And nurses' cries, and children's wails.
XXVI
With his proud partner ample-breasted,
Fat Pustyakov arrived on view,
Gvozdin, a landlord, well-invested,
The owner of poor peasants too;
Skotinins, a grey-haired pair astounding,
With children of all ages counting,
From thirty, down to two years old,
And Petushkov, a dandy bold,
And then that cousin of mine, Buyanov,
With fluff on his face, and round-peaked cap
(Of course, you know already of that),
And a retired adviser Flyanov,
A wearisome gossip, a rogue, a drool,
A glutton, bribe-taker, and fool.
XXVII
With Panfil Karlikov and family.
Monsieur Triquet arrived in their gig,
A wit, fresh from Tambov most happily,
In glasses and a ginger wig.
Like a real Frenchman in his doublet
Triquet brought Tanya his new couplet,
To a tune well-known to children, see:
"Reveilles-vous, belle endormie!"*
Among the almanac's ancient catches
This printed couplet there appeared.
Triquet, a poet quick-brained, quick-eared,
Revived it from the dust and ashes,
And boldly instead of "belle Nina"
Had placed there "belle Tatiana,"
XXVIII
And here, from town by sleigh there scampered
The idol of maturer maids.
By all the local mamas pampered,
The squad commander, all in braids
Comes in... And what is this he's saying!
The band of the regiment will be playing,
The colonel sends them, one and all.
What happy news! There'll be a ball!
The girls are skipping with joy already,
But food's brought in. And then in pairs,
Arm in arm, at the table they find their chairs.
Girls crash round Tanya, oh, so many!
The men stand opposite, all's a-buzz,
And. crossing themselves, all are seated thus.
XXIX
For a moment is silenced all the chattering;
The mouths are chewing. And all around
On plates the knives and forks are clattering.
And glasses clink with a merry sound.
But soon, though, gradually arising,
The guests make a hubbub most surprising.
Nobody listens, each loudly speaks,
Everyone laughs, and chaffs, and squeaks.
The door's flung open. Lensky enters,
And with him Onegin. "Ah, well done!" -
The mistress cries, "At last you've come!"
The guests squeeze up, and each surrenders
A little space, moves plate and chair,
And invites the friends to be seated there.
XXX
Right opposite Tanya they are seated;
And paler than the morning moon,
And like a trembling doe, hunt-heated,
Her big dark eyes, as in a swoon,
She does not raise, but pants a trifle
With passion's heat, and feels so stifled;
The name-day greeting of each friend
She does not hear; the tear-drops stand
Within her eyes; she feels so lonely,
And ready in fainting-fit to fall,
But by her strength of mind and will
She overcomes. Says two words only
With quiet lips, with inward pain,
And at the table sits down again.
XXXI
With tragic-nervous manifestations,
Maids' fainting fits, short breath, and tears,
Eugene long since had lost all patience;
He'd seen enough in earlier years.
This crank, who found huge feasts unnerving,
Was peeved already. But observing
The outburst of the languid maid,
Her disappointed, downcast gaze
Incited him, and with indignation
He swore that he'd make Lensky mad,
And revenge himself upon the lad.
And now, beforehand celebrating,
Began to limn within his breast
A caricature of every guest.
XXXII
Of course Tatyana's perturbation
Not only our Eugene could see,
But the subject of praise or condemnation
Just then was a greasy pie, maybe,
To the taste of many, over-salted,
And also a bottle with cork be-caulked
Between the roast and the dessert -
Tsimlyansky sparkling wine was brought,
Then rows of tall and shapely glasses,
Just like that waist of yours, ah me!
The crystal of my soul, Zizi,
The object of my innocent verses,
The goblet of alluring love,
From you, like drunk I went, my dove!
ХХХШ
From the moist cork now liberated
The bottles popped, the wine fizzed too.
And now, a pompous figure created,
Tormented by his couplet so,
Triquet gets up, by all those seated
With most respectful silence greeted.
Tatyana's scarce alive. Triquet
With page in hand then turns her way,
Strikes up, but out of tune. An ovation
Greets him, and Tanya is obliged
To make him a curtsy, and thus replied.
The poet was humble, though a great one,
Her health first drinks, with compliments,
And then the couplet he presents!
XXXIV
Then other greetings, congratulations,
And Tanya quietly thanked them all.
And when Eugene's turn came, her patience,
Her languid eyes, which she let fall,
Her tired, embarrassed looks, not pretty, -
All in his soul gave birth to pity:
He quietly bowed to her likewise,
But somehow then the look in his eyes
Was wondrous tender. Was it, verily,
That he was touched by her pure truth,
Or merely flirted, as in his youth,
With real goodwill, or involuntarily?
However, his look such tenderness showed
That Tanya's heart with joy o'erflowed.
XXXV
The chairs were moved with such a rumbling
As guests to the drawing-room retreat;
So bees out of their hive come tumbling
To buzz away to the meadow sweet.
Contented with their dinner's flavour,
The neighbour sniffs before his neighbour,
The dames sit underneath the light,
The girls in a corner whisper tight,
The small green tables are unfolded,
The enthusiasts to play they call -
For boston, and ombre, old-timers all,
And whist, still famous, just behold it:
One same monotonous family,
All greedy boredom's sons you see.
XXXVI
Eight rounds of whist, cards close to faces,
Eight times the heroes upward move,
And when the last had changed their places
They brought in tea. You know I love
To tell the time by breakfast, dinner,
And tea, and supper... hi this manner
In the village the time's determined yet,
Our stomach is the best Breguet.
And by the way, I notice in brackets,
That in my verse 1 often speak
Of eating and every kind of feast,
Of flying corks at various banquets,
Like you, oh Homer, bard divine,
Of three millennia the idol fine.
XXXVII, XXXVIH, XXXIX
They bring in tea; the maidens gradely
Had scarcely touched their dishes of jam,
When from the hall so long and stately,
The echoes of flute and faggot ran.
Delighted by the music's thunder,
And leaving his tea with rum, that wonder,
The Paris of small towns round, with bows
Young Petushkov up to Olga goes,
Lensky to Tanya. To Karlikova,
Still marriageable, but late in the day,
Goes my poet from Tambov, Triquet,
Buyanov whirls off Pustyakova,
And off they pour into the hall.
And in all its beauty gleams the ball.
XL
In my present novel's early stages
(In the first chapter of this I write)
I somehow wished to paint in its pages
A Peterburg ball, as Albano might,
But because of idle dreams' distractions
I became engrossed in recollections
Of the feet of ladies known to me,
And following your small tracks, you see,
О little feet, quite lost direction!
With such deceptions of my youth
It's time to part, to grow wise in truth,
In deed and word to seek perfection,
And this fifth chapter, ere it ends,
From such diversions finally cleanse.
XLI
Monotonous and completely senseless,
Like young life's whirligig, full of dash,
Dancing loud waltzes in whirligigs endless,
One couple after another flash.
The moment of revenge is nearing,
And smiling secretly our Onegin
Goes up to Olga. With her straightway
Among the guests he spins so gay;
And then, when on her chair she's resting.
Begins to chat of this and that;
A minute or two she's scarcely sat.
With her again in the waltz goes twisting.
All are amazed. And Lensky, surprised.
Cannot believe his own two eyes.
XLII
And then the mazurka's gay chords quivered.
In days gone by, to its noisy peals
In some huge hall then everything shivered,
The parquet cracked 'neath the beating heels,
The window-frames all shook and rattled...
Today, like ladies, as we prattle,
On lacquered boards we smoothly glide,
But in small town and village beside
The mazurka has still preserved its vigour,
Its own original beauty kept.
With stamping heels they tripped and skipped
As ever; unchanged the mazurka's figure
By dashing fashion's tyrannical way
The sickness of modish Russians today.
XLIII, XLIV
Buyanov, my vivacious cousin,
Up to our hero often led
Both Tanya and Olga, but still stubborn,
Onegin danced with Olga instead.
He whirled her, sliding, carefree twisted,
And bending close he tenderly whispered
Some kind of banal madrigal,
And pressed her hand, and she withal,
Self-satisfied, just flushed with pleasure,
Her cheeks grew redder. And Lensky spied
Each move. He flashed with rage inside,
With jealous anger beyond all measure.
Our poet, when the mazurka had passed,
To the cotillion Olga asked.
XLV
She couldn't accept! Just couldn't. What reason?
Well, Olga already had given her word
To Onegin. O, great God in heaven!
What did he hear? This was too absurd!..
How could she? Hardly out of her cradle,
That flighty child to coquet was able!
So already she knows the cunning way,
So already she's studied how to betray!
Poor Lensky such a blow could not suffer,
And cursing women's tricks perforce.
Went out, and galloped off on his horse.
Two pistols - one way or the other.
Two bullets - and nought else to wait,
Would in a flash decide his fate.
(Translated by Walter May)